В. Руднев

Философия русского литературного языка' в “Бесконечном тупике” Д. Галковского

Толстой обмакивал перо в чернильницу и, близоруко уткнувшись носом в бумагу, что-то быстро-быстро писал. Потом встал, крякнул, подпрыгнул, несмотря на то, что этому мешал надетый на него мешок, и снова сел за стол. И снова стал много-много писать. Сущность писания состояла в том, что предполагалось, что слова при известном способе нанесения на бумагу, превращаются в действительность.

Трудно писать о “Бесконечном тупике”. Читать — другое дело. А писать бессмысленно, невозможно.

Да и как писать? Что? Хвалить? “Ваня, я тебе добра желаю”? Да и кто ты такой вообще, чтобы хвалить? (“Ты хоть понимаешь, какой ты негодяй?”) Защищать от дураков?.. Мол, они дураки, не обращайте на них внимания. Так получится “С умным человеком и поговорить любопытно”.

Вот они, заглушечки-то!

Но нельзя и не писать. Как же не писать? О чем же еще и писать, как не о самом значительном, глубоком и в целом очень близком. Нет, вы уж меня извините, а я буду писать. Как умею.

А как я умею?

Мне, собственно, представляется, что спорить абсолютно ни к чему. Я вполне согласен с автором “Бесконечного тупика”, когда он пишет о Бахтине, что тот, анализируя диалогизм Достоевского, сам внутренне остался по отношению к нему монологичен. Разве мне попробовать?..

Вот возьмем жанровую природу этого произведения. Конечно, нельзя говорить, что это роман. Это слишком грубо. Это так — чтобы самому было проще,— определяют. Нет, тут батенька, не роман. Тут дело страшное, фантастическое. Тут все правда. Но не та, что в традиции “Исповедей” Августина, Руссо к Толстого (я, честно говоря, других просто не знаю). Там жанровое самосознание пишущего более тесно соприкасается с самим собой (самоотчет-исповедь, по Бахтину). Общая оправдательная биографичность позволяет искажать правду (насколько можно понять, “Исповедь” Руссо насквозь лжива), но только при наличии важного и ответственного стержня — самотождественности автора герою. Автор “Бесконечного тупика” поступил наоборот, у него нет ничего вымышленного, кроме одного — главного героя. И это действительно позволяет рассматривать “Бесконечный тупик” как произведение художественное. Все современные аналитические теории художественного вымысла упирают на то, что в художественном дискурсе допускаются имена, не имеющие референтов, и поэтому высказывания с такими именами не являются ни истинными, ни ложными.

При этом имена могут быть вымышленными, но факты быть вымышленными не могут, так как нельзя факт описать при помощи имени собственного. Допустим, я говорю: “Пушкин и Лермонтов однажды долго били друг друга палками по голове”. Здесь нет ничего “вымышленного”. Это просто ложно. А вот сказать “Гоголь и Чичиков пили вишневую наливку” ни истинно, ни ложно, а бессмысленно, так как введен пустой терм. Но сказать “Чичиков — педераст” совсем не бессмысленно, а скорее ложно, так как в интенсиональном мире “Мертвых душ” истинность этого высказывания не подтверждается, но оно так же осмысленно-ложно, как “Чичиков — Наполеон”.

Для создания этого интенсионально законченного, закругленного мира и понадобился трансгредиентный (Словечко-то какое придумал, Михалыч! Да и не придумал, поди. У немца какого-нибудь украл. Немец — он у-умна-ай!) авторскому сознанию Одиноков, который может жить лишь внутри “Бесконечного тупика”, но вырваться оттуда не волен, как же вырваться из бесконечного-то? (А как же автор вырвется? А так и надо, чтобы написать “Бесконечный тупик”, а потом: “Это что у тебя?” “А это так, это я вчера написал. “Бесконечный тупик” называется. Хочешь почитать? А я в Америку поеду”. Как та крыса летающая. Вот так и вырвется). Но зато внутри он (Одиноков) может больше, чем автор; ему, вымышленному, “все дозволено”.

Ясно, что автор разделяет 100% того, что высказано устами Оди-нокова, но это неважно. Вспомним опять-таки, что “Бесконечный тупик” — это не “Исповедь” Руссо или Августина. Исповедь пишется, когда все уже позади. Поэтому у нее такой мудрый и снисходительный по отношению к собственной жизни тон. “Бесконечный тупик” пишется, так сказать, в разгаре боя, и чтобы несмотря на разгар боя была законченность, и необходимо отстраниться от самого себя. Тут, скорее, другая традиция (если это можно назвать традицией): “Утешение Философией” Боэция или (не смейтесь!) “Бхагават-Гита”;

“Бледный огонь”, если вам так понятней. Автор-герой попадает в экстремальную, кажущуюся безвыходной ситуацию, когда является персонифицированный текст-утешитель, в диалоге с которым избывается, исчерпывается энтропия метафизического дистресса. У Боэция это женщина-Философия, в “Гите” — Кришна-санкхья, в “Бледном огне” — поэма Шейда.

(Мне кажется, что в “Бесконечном тупике” дело обстоит примерно так, но, если я не прав, то пусть старшие товарищи меня поправят).

Что же это за текст, который ткёт Пенелопа-Одиноков в ожидании надоевших женихов-критиков?

Это этиологический миф о самом себе. Но поскольку личность в каком-то смысле тождественна языку, на котором она говорит (по-другому в XX веке и неприлично-с), то это и миф о русском языке, русской литературе и русской истории.

Русский язык, по “Бесконечному тупику”, обладает тремя основными свойствами: креативностью (сказанное превращается в действительное); револютативностью (то есть оборотничеством - сказанное превращается в действительность, но в наиболее нелепом, неузнаваемом виде) и провокативностью склонностью к издевательству, глумлению и юродству. Все эти три свойства креализируются в русской литературе, выработавшей этот язык, пользующейся им и кроящей из него реальность. То есть русская литература 1) креативна: то, что происходит в словесности, потом осуществляется в жизни;

2) револютативна: она оборачивается действительностью в самых зловещих ее формах; и 3) провокативна, то есть построена на издевательстве и глумлении автора над читателем и над самим собой.

Если все, что я тут изложил, соответствует “Бесконечному тупику”, то я полностью с этим согласен. Еще много лет назад меня очаровал незатейливый пример, который нежно называли “парадоксом Лотмана”. Грибоедов изобразил Чацкого в 1822 году. Прототип Чацкого — Чаадаев. В 1836 г. Чаадаева, как пятнадцать лет назад Чацкого, объявляют сумасшедшим. (В “Бесконечном тупике” добавлено:

“Чацкий — псевдоним члена меньшевистского ЦК П. Д. Бронштей-на”; ср. также Хаим Чацкин, автор нашумевшей (навонявшей) поэмы “Ракету мне ракету”; ср. также Сократ Чацкиди, прославившийся эпиникием “Цикуту мне цикуту”. Эти сдвиги собственных имен очень часты и важны в “Бесконечном тупике”, так как в них проявляется оборачиваемая креативность русского логоса).

Но если литература обладает такой большой креативностью, то литература должна нести ответственность за историю. Гоголь, вывалив из своего страшного нутра своих чудовищ, наводнил ими Россию: чудовища ожили, поправили надетые на них мешки, и процесс революционно-демократического движения пошел вовсю. Однако, помимо литераторов в узком смысле, “литературным процессом” в России управляли “литераторы” покрупнее, которые “подбирали” соответствующую литературу глупым российским гомункулам: “Вот, Ваня, почитай, мы тебе подобрали”. Если бы, говорит автор “Бесконечного тупика”, Достоевского в 1849 г. расстреляли, то он не написал бы “Бесов”. Но тогда, может быть, не было бы и самих бесов.

Итак, русскую историю “написали”. Но писавшие недооценили русский язык, который, по мнению автора “Бесконечного тупика”, в последний момент все-таки вывернулся, и “писакам” еще предстоит узнать силу его глаголов и убедительность частицы бы. Приблизительно так же интерпретируется зарождение христианства, которое придумали сами иудеи в качестве провокативно-заглушечной религии для рабов (чтобы не вякали):

И вот провокация принялась, удалась из ничего. Сами же евреи со своим иудаизмом превратились в рудимент, -- в “атавизм”.

От такого злорадства и камень расплачется. Сделали для себя, а глупые арийцы поверили и какую культуру построили на этом. Рабу сказали: “Работай, меси свою глину, ну а после смерти тебе в стране дураков заплатят”. Ничтожество поверило, но — что это? — какое просветленное выражение лица, восторг, слезы на глазах. Он стал чище и сильнее хозяина, а хозяин потерял в себя веру, в свою правильность, в осмысленную жизнь. Постарел, заболел, и перед смертью сошел с ума.

“Революционное движение” в России видится автору как цепь взаимных предательств и карнавалов. Вначале правительство придумывало “революционеров”, которые затем, внедрясь в правительство, уже сами создавали “реакционеров”. В середине же была пустота — литература. Об этом начинал писать уже Розанов. Но Розанов не успел пожить как следует в XX веке с его страстью к двойным, отража-ющим друг друга зеркалам-заглушкам. А дело рисуется еще и еще увлекательней. На возмущенный вопрос Набокова: Почему Запад так лояльно относился к Советскому государству? — автор “Бесконечного тупика” отвечает: Да потому, что Запад это государство и создал. И Бунину дали Нобелевскую премию за то, что он не написал (или не опубликовал вовремя) того, что мог бы. (Удивительно, мне всегда подспудно казалось, что Нобелевскую премию литераторам дают только за что-то нехорошее).

Но вернемся к теме придуривания и глумления, ибо это, по-моему, самое важное, так как весь “Бесконечный тупик”, по свидетельству самого автора, есть сплошное глумление. Тему эту невозможно охватить сколько-нибудь полно: одних примеров пришлось бы приводить страниц на 50. Пойдем по “характерологическому” пути, который также задается самим автором. Итак. Хлестаков-Соловьев — истерики, инфантильные творцы действительности, разбухающей у них на глазах. Они не так интересны. А вот Фома Фомич. У этого. наряду с истерическим радикалом ясно виден эпилептоидный: стремление во что бы то ни стало утвердиться над собеседником, хоть несколько минут побыть “вашим превосходительством”. Великие глуми-тели земли русской Достоевский и Толстой — кто они? О, это сложные характеры, мозаики. Ну их! Давайте что-нибудь потипичнее, чтобы русским духом запахло. Ara! Чехов. Вот Чехов - что это такое, “по Ганнушкину”? В чем смысл и характерологическая этиология его глумливости? Вроде бы и не так агрессивно и не так страшно. А уж больно... по-русски.

Две дамы “расфилософствовались” о греко-турецком конфликте. Возник следующий “диалог”:

— Антон Павлович! А как вы думаете, чем кончится война?

— Вероятно — миром.

— Ну да, конечно! Но кто же победит? Греки или турки?

— Мне кажется, — победят те, которые сильнее...

— А кто, по-вашему, сильнее?

— Те, которые лучше питаются и более образованны...

— А кого вы больше любите — греков или турок?

--- Я люблю мармелад... а вы любите?

Далее сообщается о собеседнике Чехова, который страшно волновался и битый час говорил о его творчестве.

— Вам нравится граммофон? — вдруг ласково спросил Антон Павлович.

А вот еще:

“Раз возвращаемся с вечерней прогулки. Он очень устал, идет через силу, — за последние дни много смочил платков кровью, -молчит, прикрывает глаза. Проходим мимо балкона, за парусиной которого свет и силуэты женщин. И вдруг он открывает глаза и очень громко говорит:

— А слышали? Какой ужас! Бунина убили! В Аутке, у одной татарки!

Я останавливаюсь от изумления, а он с радостными глазами быстро шепчет:

— Молчите! Завтра вся Ялта будет говорить об убийстве Бунина!

Только это и было понято в 30-х. Идиотские розыгрыши. Позвонить ночью по телефону и сказать с грузинским акцентом:

— Что же это ви, товарищь Бульгаков, тыхай сапай пратаскиваэ-тэ мэлкобурьжуазную ыдэалогию?

“Свадьба”. “Веселые ребята”. И платки, смоченные кровью. Только чужой.

Да, здорово это все показано. Но до конца он Чехова все-таки не определил. Не довернул. Чехов — психастеник, тревожно-сомневающаяся личность, реалистический интроверт, компенсирующий чувство неполноценности и тревоги в том числе и такими вот шуточками. Вообще психастеник — это русский национальный характер, а Чехов, как написано в “Бесконечном тупике”, — это идеальный русский. Для психастеника не существует сейчас, он думает только о вчера или о завтра и... спотыкается о кошку. Психастеники вроде бы безобидные люди, даже повышенно этичные (Господи, Ваня, разве ты не понимаешь, как я тебе добра желаю!). Но своей монотонной этичностью они могут довести до чего угодно, вплоть до Советской власти.

Как точно подмечено в “Бесконечном тупике”, русские (психастеники) не могут заниматься предпринимательством — рефлексия мешает: “Вот он у меня сыр купил. А зачем? Ты зачем сыр купил?

Есть будешь, да?”.

Психастеник скажет что-то, а потом засомневается: “А то ли я сказал? Не обидно ли это для него? А для меня? Может лучше теперь вообще с ним не разговаривать? Или в суд подать?”

Все чеховские герои — психастеники. Вот Червяков. Ведь он совершенно не понимает, что он издевается над генералом, “достает” его. Наоборот, он ему добра желает. Он хочет чтобы генерал вел себя как положено (кричал, топал ногами), а не так издевательски отмалчивался. Червяков реконструирует генерала по тому образцу, который ему “подобрали” — топочущего и орущего генерала Топтыгина. Но суть в том, что генерал — тоже Червяков, он тоже психастеник и тоже издевается над Червяковым. Нет бы картинно развернуться и заорать на весь зал: “А ну пошел вон, мерзавец! На каторге сгною!” Червяков бы и успокоился. Но все-таки Червяков победил, он довел, достал генерала, получил положенное ему по табели о рангах <пошел вон” и умер — от счастья.

К сожалению, после обэриутов живое русское издевательство почти исчезает из литературы, и лишь иногда возникают маленькие и, увы, безвредные носители этого когда-то мощного оружия родной словесности. Так, островки в Океании.

(Ср., например, культ безобидного глумления у <митьков>, группы ленинградских художников 1980-х годов. (1)).

Чрезвычайно тесно с темой оборотничества-пересмешничества связана тема стилистической оборачиваемости русского языка, то есть возможности рассказать об одном и том же, используя различные стилистические регистры, например, передать отрывок из чеховского рассказа языком Платонова или, пользуясь языком Толстого, показать самого Толстого (см. эпиграф). Приведу наиболее яркий пример:

К Серафиму в Саров приехала будущая Дивеевская старица Елена Васильевна Мантурова и попросила постричь ее в монахини. Серафим стал уговаривать молодую девушку выйти замуж (три года уговаривал). При этом он так, например, расписывал “прелести” семейной жизни:

— И даже вот что еще скажу тебе, радость моя. Когда ты будешь на сносях, так не будь слишком на все скора. Ты слишком скора, радость моя, а это не годится. Будь тогда ты потише. Вот, как ходить-то будешь, не шагай так-то, большими шагами, а все потихоньку, да потихоньку. Если так-то пойдешь, благополучно и снесешь. И пошел перед нею, показывая, как надо ходить беременной.

— Во, радость моя!.. также и поднимать, если что тебе случится, не надо так вдруг скоро и сразу, а вот так, сперва понемногу нагибаться, а потом точно также все понемногу и разгибаться. И опять показал на примере.

Вот таким образом кривлялся, глумился над женским естеством. Да даже если бы он сказал пьянице какому-нибудь:

— А ты иди водички-то выпей. Она скусная. Выпей ее родимую, и лапушки оближи: “Ай-ай, сладко”. Ноженьки-то твои тогда вот так, смотри, подогнутся, а рученьки милые трястись будут, трястись. И головушка набок завалится, закружится. То-то славно.

Пей больше, ласковый, и всегда такой будешь. И ходи, смотри, осторожно тогда. Вот так, по стеночке, по стеночке, опираясь. Тело у тебя легкое, слабое станет, в канаву грязную и ребеночек маленький спихнуть сможет. Так что ходи, милый, тихо, ходи, милый, скромно.

Все равно, страшно слушать. А тут над беременностью так насмехаться.

Но Серафим Саровский действительно русский святой. Эта святая русская ненависть к миру, издевательство над миром, обречение себя Богу.

Более того. Серафим любил мир. И так как его ненависть к нему была абсолютна, она и превращалась в абсолютную доброту, любование.

Вероятно, в целом смысл русского придуривания в идее ценности редукции личностного начала (“Я не я и лошадь не моя”), за которое якобы можно спрятаться в случае чего. Желание спрятаться, убежать или, наоборот, вступить в “немыслимый диалог” — это типичная черта психастеника. У шизоида-немца этого нет. Если его загоняет в угол какая-то ужасная сила, то он либо подчиняется, либо открыто пытается осмыслить ее, конечно, по-своему, аутистически, чтобы вступить с ней в бой. Он понимает: дело серьезное (“Процесс” и "3амок” Кафки) 2. Конечно, креативность — свойство любого языка, это свойство Языка вообще: сказано — сделано; слова — поступки. В рассказе Кафки “Приговор” немощный отец говорит сыну: “ты дурной сын, я приговариваю тебя к казни, казни водой”. И сын, влекомый неведомой силой, тут же бежит топиться. Конечно, по-русски это звучало бы совсем по-другому. Может быть, примерно так:

Отец: — Ну и говно ты, Ваня, лучше бы ты утопился!

— Че-во-о?

— Пошел вон, негодяй! Утоплю как щенка!!

— А — пашол — ты!..

И сам пошел с дружками пивка попить. На обратном пути поскользнулся... Или подтолкнул кто. А отец уже давным-давно забыл свою “идиотскую выходку”.

— Чавой-то Ваня чай пить не идет? Матрена, а где наш Ванька-то?

— Да, говорят, вроде утоп Ваня наш.

— Как утоп? Где? У нас и речки-то нет. А его в кадушке утопили. С солеными огурцами. Такая вот история.

Конечно, можно Марка Твена пересказать языком Фолкнера, по лучше, если Фолкнер будет в переводе Риты Райт-Ковалевой.

Итак, русский литературный язык! Откуда он взялся? Его придумали в начале XIX века Карамзин и Пушкин. Именно Пушкин — солнце русской поэзии. А Гоголь только подхватил. Удивляюсь я, однако, что во всем виноват Гоголь. А Пушкина не трогать! И в “Бесконечном тупике” тоже сказано: Пушкин — солнце, а Гоголь — луна. Месяц, который черт украл.

Если спрошено у тебя будет, что важнее, солнце или месяц, ответствуй солнце, потому что солнце и светит и греет, а месяц только светит. Но, с другой стороны, месяц важнее, потому что солнце светит днем, когда и так светло, а месяц ночью. (3)

Пушкин светил, когда и так было светло, Гоголь светил ночью.

И какой же он гармоничный, Пушкин? Я с вас смеюсь! Всю жизнь нарывался. Сначала Александру I хамил, потом к бунтовщикам набивался (слава Богу, у тех хватило ума с Хлестаковым не связываться — мол, ты, это, Ваня, того, ты покамест стихи пиши, мы тебя потом “подберем”). Зато тогда он в ложу вступил. А уж с новым императором был вполне “на дружеской ноге” (Ну, что, брат, Пушкин? Да так, брат Романов. Так как-то все...).

Ю. М. Лотман пишет в последней книге:

Такова была тактика Пушкина, который твердо решил убить или тяжело ранить Дантеса, ибо только так он мог разорвать опутавшую его сеть. После такого результата дуэли ему грозила ссылка в Михайловское (он не был военным и, следовательно, не мог быть разжалован в солдаты; ссылке в деревню могло предшествовать только церковное покаяние). Наталья Николаевна, естественно, должна была бы ехать с ним. Но это было именно то, чего так желал Пушкин. (4)

Не слишком ли мудрёно, профессор? Гораздо проще было бы выйти в отставку (что бы там ни было, а указ о вольности дворянской никто не отменял) и уехать с Н. Н. в то же Михайловское. Конечно, это было очень тяжело! Но ведь смог же Чаадаев, блестящий офицер, вдруг выйти в отставку в 1815 году, когда ему что-то не понравилось в поведении императора! Нет, ясно, что Пушкин просто искал смерти, а не высчитывал ходов.

А какие мрачные произведения он писал в 1830-е годы. "Маленькие трагедии”, где всех убивают, “Медный всадник”, “Пиковая дама”. Только одна “Капитанская дочка” написана в светлых тонах (небось, небось!), но ведь там изображен мир, который еще “берег честь смолоду” и который в момент написания этого произведения “пал” уже почти десять лет назад (14 декабря 1825 года). “И я бы мог как шут”, — писал Пушкин рядом с весьма гармоничным рисунком, изображающим пятерых повешенных. То-то и есть, что не шут! Пушкин был не только Хлестаков, но и Городничий. Не только Моцарт, но и Сальери. Не только “жертвочка”, но и Порфирий Петрович.

Пушкин “выстрелил” своими произведениями прямо в XX век. Набоковский Лужин, которому “хотелось липой, стоящей на озаренном скате, ходом коня взять вон тот телеграфный столб”, не от Германа ли пушкинского пошел? (“Увидев молодую девушку, он говорил: “Как она стройна!.. Настоящая тройка червонная”. У него спрашивали: “который час”, он отвечал: “без пяти минут семерка”. Всякий пузастый мужчина напоминал ему туза”).

Нет, тут, батенька, Родион Романович, не Гоголь. Тут самый что ни на есть Пушкин-с! Мы, конечно, понимаем-с, народный миф надобно беречь и что с “Пушкина ни одна пушинка не должна упасть”, как остроумно изволили выразиться. Но хоть одну пуши-ночку можно? Хоть самую легонькую? Вот вы изволили заметить, в благородных чувствах ваших не сомневаюсь, что “цель "Онегина" — учить культуре ухаживания”. Так это не Серафим ли Саровский так ухаживать-то учил? “Ты, сынок, как в Петербурге-то скучно станет, ты ничего, ты в деревеньку поезжай. Там в деревушечке-то хорошо! Зайчики бегают. Расслабься, в речушечке окунись, пивка попей под Рахманинова. И с отроком подружись. Он глу-упенькай! Так ты так тихохонько, легохонько за его невестушкой и приударь. А как сестрица ихняя по малолетству своему, письмецо напишет или еще что, так ты не того, мол дело молодое, как-нибудь потом сладится. А как дружок-то твой за невестушку осердится, так ты его из пистолетика так легонько — щелк! И тогда уж из деревушечки-то незамедлительно уезжай. Потому как бы чего не вышло! А как в Петербурге девицу свою опять встретишь, ан гляди, она уж и замужем. Вот тут ты ее, голубушку, легохонько так от мужа и уведи”.

Я когда “Евгения Онегина” читал, никогда не верил во все эти “но я другому отдана”. По-моему, здесь, в VIII главе, все только начинается. А это — Я вас любил, я вам добра желаю, — пустое все это.

Зачем Пушкин написал “Онегина”? И вопрос-то, батюшка, извините за выражение, глупый. Низачем. Так просто!

И ведь Пушкин он у нас кто? Реалист. А Достоевский? Тоже реалист. Только “в высшем смысле”. Садитесь, “два”!

Реализм в литературе имел такой же полицейский характер, как и социал-демократия.

Не было никакого реализма и быть не могло. Потому что это абсурд, противоречие в терминах. В средневековой философии реализму противопоставлен номинализм — и это понятно. В современной психологии понятию “реалистическое мышление” противопоставлено понятие “аутистическое мышление”. И тут тоже все понятно. В европейской философии термин “реализм” соответствует нашему “материализм” и противопоставлен идеализму. Что же должно противостоять реализму в искусстве? Вероятно, текспшзм. Ведь реальности, понимаемой семиотически как мир денотатов, может противостоять только текст — мир знаков. И может ли быть литература, изображающая мир денотатов, не пользуясь миром знаков? Или наоборот, литература, изображающая мир знаков, не пользуясь миром денотатов?

Не было реализма 5. Был романтизм. Ранний к поздний, как в музыке. И поздний начался с Пушкина, который называл это “истинным романтизмом”. Но какой бы он ни был, суть одна: озлобленная личность, без Бога, без определенных занятий, с агрессивными и деструктивными намерениями. Это все герои русской литературы, психастенические романтики: Печорин, Базаров, Раскольников, До-бролюбов, Чернышевский, Писарев, Нечаев. А “реализм” сфабриковали и пустили по описанной в “Бесконечном тупике” схеме. Да иначе и быть не могло.

Да, издевательства, допросы, глумление, идиотские розыгрыши, — словом, реализм. Но ведь это нормальная жизнь языка, его Lebensformen. Когда американцы изучали “принципы речевого общения” — искренность, правдивость, сообщение необходимой и достаточной информации (так называемые постулаты Грайса (6)), то на самом деле это было изучение общения человека с компьютером, а не живых людей между собой. И не случайно, что именно русские лингвисты первыми стали изучать живую разговорную речь и живую прагматику (речевую демагогию (7)).

И точно так же предательство, шпионаж, подлость и коварство — это нормальные свойства человеческой истории. Да, Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Зайцев и т. д. напакостили много. Но нормально и закономерно, что в середине XIX века, когда ослабело и нравственно пало (в 1825 году) русское дворянство, выделилась особая консорция, особый даже субэтнос, со своим стереотипом поведения — поповские дети, разночинцы, которые стали этот стереотип расширять вокруг — “вонять в гостиной”, как писал Розанов. И вполне закономерно, что именно в молодой сильный субэтнос стали вкладывать капитал те, кому было выгодно направлять духовное и политическое развитие России в нужное русло. И во всем этом нет ничего особенно уникального. В Хазарии в IX веке евреи-рахдониты захватили власть и держали ее четыре века — и этого вообще никто не заметил (8). Ужас и уникальность русской истории XIX — начала XX века прежде всего в том, что это наша история и что история эта продолжается с нами до сих пор.

Наконец, предательство, подлость, допросы, издевательства, розыгрыши, глумление — это также нормальное состояние литературы. История в “Бесконечном тупике” эстетизирована, поэтому она воспринимается как нечто захватывающее. Но любая история — это прежде всего история того, кто пишет эту историю. И, конечно, история, написанная в “Бесконечном тупике”, гораздо глубже и богаче, чем ее советский или “масонский” варианты. Но и советская история имеет свои преимущества — она мистичнее, ее цель вуалирование, в то время как цель “Бесконечного тупика”, наоборот, — бесконечное дезавуирование. И потому-то тупик — бесконечный, что за всем “кто-то стоит”: за русскими — евреи, за евреями — масоны, за масонами — немцы, за немцами — инопланетяне. Тянут-потянут, вытянуть не могут. Но даже и за инопланетянами стоит некто. Бог стоит. И только Бог замыкает цепь бесконечного регресса, или, по-нашенски, “дурной бесконечности”. И иначе нельзя. Иначе от ужаса мозги из ушей полезут.

Один художник сбежал из сумасшедшего дома и стал рисовать

полную картину мироздания. Он нарисовал на огромном холсте все, что простиралось перед ним. Но чего-то не хватало. Он понял, что не хватало его самого. Тогда он нарисовал себя, стоящего с мольбертом и рисующего картину мироздания. Но чего-то опять не хватало. Не хватало изображения художника, который пишет картину, на которой изображен пишущий картину художник. И так далее.

Это серийный универсум Дж. У. Данна (9), очень сильно повлиявшего на культурное сознание XX века. Ср. в “Бесконечном тупике” о “Защите Лужина”

В сущности, Лужин догадывается о сюжетности и предумышленности своей жизни. Но, конечно, догадка не может быть ничем иным: его хаотическая борьба лишь прихотливый изгиб сюжетной линии. Автор могуществен. Но, с другой стороны, автор же и конечен. Он сам Лужин по отношению к некоему подлинному Автору своей жизни. <...> Как это могло бы быть при реальности существования Высшего Мира? И в какой степени человек может догадываться о возможности такового? Не в той ли, в какой Лужин догадывается о существовании Набокова?

Ср. у Борхеса в новелле “Скрытая магия в "Дон Кихоте"”:

Джосайя Ройс в первом томе своего труда “The World and the Individual” сформулировал такую мысль: “Вообразим себе, что какой-то участок земли в Англии идеально выравняли и картограф начертил на нем карту Англии. Его создание совершенно — нет такой детали на английской земле, даже самой мелкой, которая не отражена в карте, здесь повторено все. В этом случае подобная карта должна включать в себя карту карты, которая должна включать в себя карту карты карты, и так до бесконечности”.

Почему нас смущает, что карта включена в карту и тысяча и одна ночь в книгу о “Тысяче и одной ночи”? Почему нас смущает, что Дон Кихот становится, читателем “Дон Кихота”, а Гамлет — зрителем “Гамлета”. Кажется, я отыскал причину: подобные сдвиги внушают нам, что если вымышленные персонажи могут быть читателями или зрителями, то, мы, по отношению к ним читатели и зрители, тоже, возможно, вымышлены. (10)

Конечно, “Бесконечный тупик” написан художественным языком XX века. Все эти предательства, оборотничества, речевой садизм, превращение текста в реальность и наоборот, — все это — послевоенное, борхесовское в широком смысле (“Тлён, Укбар, Orbis Tertius”, “Пьер Менар, автор "Дон Кихота"”, “Тема предателя и героя”, “Три версии предательства Иуды”, “Бессмертный”, “Другая смерть”, “Поиски Аверроэса”). Там все это есть. Но абстрактные, хоть и гениальные, субтильные безделушки Борхеса принимают в “Бесконечном тупике” очертания и размеры реальной русской истории. Игрушка, конечно, получилась страшная. Не каждому в такую играться. Но именно в этом сила и величие “Бесконечного тупика”.

А как же Розанов? Да что же Розанов. Розанов писал: “Удивительно противна мне моя фамилия. Всегда с таким чужим чувством подписываю “В. Розанов” под статьями. Хоть бы “Руднев”...

Розанов спросит меня на том свете:

— Ну вот ты, Руднев, что ты сделал?

— Ничего, Василий Васильевич. Так, по клавишам херачил.

— Ну ладно, иди, разберемся.

Вот и все. И не надо больше слов. Пора переходить к делу. И вот уже Лев Николаевич Толстой, дважды переворачивается в гробу, снимает так долго мешавший ему мешок, умелыми движениями больших крестьянских рук заряжает недавно изобретенный пулемет Максим и, близоруко щурясь, в упор расстреливает слетевшуюся на его похороны стаю Добчинских.

Февраль 1993

Примечания

1.Шинкарев В. Митьки // Родник, 1988. М 8.

2. Подробнее см. мою статью “Франц Кафка: Речевые действия автора и героя” (Даугава, 1992. N 4).

3. Это Козьма Прутков.

4. Лотман Ю. М. Культура и взрыв. — М.: Гнозис, 1992. С. 192.

5. Подробнее смотри мою статью “Культура и реализм" (Даугава, 1992. 6).

6. Грайс Г. П. Логика и речевое общение // Новое в зарубежной лингвистике. Вып. 16. М., 1985.

7. Термин Т. М. Николаевой. См. ее статью “Лингвистическая демагогия” (Прагматика и проблемы интенсиональное-то. М., 1988).

8. Гумилев Л. Н. Древняя Русь и Великая степь. — М., 1989. 9. Dunne J. W. The Serial Universe. — London, 1934. См. также мою статью “Серийное мышление" (Даугава, 1992. № 3). 10. Борхес X. Л. Проза разных лет. — М., 1984. С. 213.